ТЕНЬ МАРИОНЕТКИ
Э. Гофмана есть такая повесть — «Необыкновенные страдания одного директора театра». В ней устами главного персонажа описана модель театра-утопии, где не плетут интриг и не затевают скандалов, где слово режиссера — закон, а дружная актерская команда справляется с любыми задачами. В финале герой-рассказчик раскрывает своему изумленному собеседнику тайну этой фантастической труппы: то оказался ансамбль марионеток...
«Идеальному театру» нашего города в нынешнем сезоне исполнилось 75 лет. Но вести счет годам и думать о возрастном соответствии здесь привыкли не только в дни юбилеев. Представление об этапах становления личности лежит в основе мышления художника-кукольника, адресатом которого является дифференцированный по возрасту зритель. Возраст-метафора самого театра определяется словом «детство», если, конечно, вкладывать в это понятие универсальный смысл. Романтики считали, что в детях дается как бы этимологизация всей жизни, ее первоисточник. Обнаружить в себе ребенка — значит обрести изначальную целостность, прийти к обновлению. Культ детства на поздних этапах исторического развития — есть великая зрелость.
Екатеринбургский театр кукол в поисках дороги к детским сердцам сумел заметно «повзрослеть». Здесь научились говорить языком Шекспира и Достоевского и сочетать игру кукол с драматической игрой живых актеров. Здесь нет ни одного лишнего голоса и случайно поставленной пьесы. Одним словом, все как в гофмановской повести — образцовый жанр.
Родителями современной куклы-актера были балагур Петрушка, промышлявший на ярмарках скабрезными шуточками, и Марионетка-отшельница, служившая древним богам. Храм и площадь, мистерия и карнавал, притча и фарс — театр кукол привык мыслить антиномиями. Лишенная тела, кукла жива лишь душой и голосом, сфера ее обитания — пространство мифа, сверхобобщенных категорий и игровое пространство, стихия смеха. Советские кукольники во главе с С. Образцовым в Москве и Е. Деммени в Ленинграде любили задействовать именно пародийные способности своих «актеров», в ходу был жанр сатиры и дружеского шаржа — спектакли «с веселым характером» и сейчас составляют основу репертуара столичных театров. Екатеринбургский театр избрал альтернативный путь — он дал жить лиричной кукольной душе, доверил кукле амплуа мифического персонажа. Это потребовало новых усилий — и драматургических, и режиссерских.
Достаточно бросить беглый взгляд на перечень постановок театра, чтобы очертить круг литературных предпочтений его режиссеров. Приоритетные позиции здесь занимают авторы, писавшие по высоким образцам мифа: У. Шекспир, Г.Х. Андерсен, Э. Гофман, его последователь В. Гауф, М. Метерлинк и, разумеется, уральский поэт-мифотворец П. Бажов. Фольклорным персонажам отведена роль воспитателей-педагогов, обучающих театральному этикету («Здравствуй, театр!/Три поросенка») и иностранному языку («Теремок INTERNATIONAL»), а из советских разработок отобрана только «культовая» вещь — по выражению С. Образцова, «Чайка» кукольного театра — пьеса-игра «Гусенок» (спектакль «Потешки»). (Даже история Изумрудного города изложена на языке оригинала — сказки Л. Баума, — а не в привычном для нас варианте советского писателя А. Волкова — «Изумрудный город страны OZ», реж. Е. Сивко, П. Овсянников.) Налицо, во-первых, полная ревизия традиционного кукольного репертуара, а во-вторых, явная симпатия к мифологии Нового времени и «задумчивым» жанрам с философской нагрузкой: балладе, сказанию, преданию, лиро-эпической сказке.
Организация творческого процесса в театре — статья особая. Здесь актер может попробовать себя в качестве постановщика, а художник — выступить в сценической роли. Такие внутренние миграции превращают коллектив в подобие оркестра, играющего сложное полифоническое произведение, рождают почву для диалога, а, кроме того, расширяют горизонт зрения каждого члена труппы, заставляя мыслить многоуровнево.
Специфика жанра кукольной постановки выдвигает фигуру художника-сценографа на передний план.
Потому первое слово — о них, знатоках и демиургах кукольной души. Главный художник театра Юлия Селаври работает в паре с разными режиссерами, находя для воплощения их идей всегда новые пластические формы. Частое включение в сегодняшний спектакль игры актеров «живого плана» заставило забыть о прежней статичности ширмы — старинной константы кукольной сцены. Сегодня она подвергается бесчисленным трансформациям, работая на развитие художественного образа.
Обоснование всех постановок Селаври — драматургический материал. Видимо, особые трудности написания «кукольных» пьес делают художников и режиссеров театра чуткими лингвистами. Это помогает им находить верный зрительный эквивалент звучащему слову.
У Селаври всякий визуальный образ кажется аутентичным переводом литературного первоисточника. За развитием сюжета сказки «Сестрица Аленушка и братец Иванушка» (реж. В. Саврюков) зритель наблюдает сквозь украшенное кудрявыми завитками орнамента окошко на черном занавесе. Там появляются то деревенская изба в зеркале обратной перспективы, то расписной терем со «срезанным» фасадом и обнажившимися покоями, то черный омут, в который угодила Аленушка, — точная копия «недр земных» из иконографии «сошествия во ад». Лубочная красочность, упрощенность силуэтов, игра «крупным планом» — эти приемы и методы народной картинки — удачный обертон незатейливой поэтике фольклорного слога. Сама форма показа (принцип ожившей иллюстрации плюс эффект подглядывания) напоминает о традиции русского райка.
Совсем другое дело — эпический строй речи Бажова. В спектакле «Синюшкин колодец» (реж. А. Сухоросова) двумерность сказового стиля подчеркнута ярусной организацией игровой среды: живым актерам отведена роль рассказчика-народа, а куклы, ведомые ими, разыгрывают сам фантастический сюжет. Стихия сказки погружена в стихию жизни. Для этого предусмотрена целая система ширм-невидимок: в глубине сцены спрятан мерцающий каскадом неземных красок камень-самородок; по сторонам от него — стройный ряд березок с наброшенным на ветки воздушным тюлем-листвой (надетые на руку, эти изумрудные платочки тоже становятся прозрачными ширмами). Это метафорическое пространство — мир, завороженный колдовским дыханием, быль, помещенная в оболочку мифа.
Авторы, писавшие на закате романтизма, двигались в обратном направлении — от мифа к сказке, к фольклору. Эта особенность учтена в спектакле «Карлик Нос» (реж. Балыков), поставленном по пьесе Н. Шувалова, профессионального драматурга-кукольника, воссоздавшего колорит оригинальной сказки В. Гауфа. Общий тон оформления задан художественным контекстом эпохи позднего романтизма — стилем бидермайер, его поэзией и прозой. Здесь куклы самостоятельны и независимы от людей, они обитают в своем мирке, населенном множеством вещей, дышащем жизнью и бытом. Здесь волшебство соседствует с элементарной физиологией (вспомнить хотя бы парад бутафорской снеди, проносимой к столу герцога-обжоры). Этот мир осязаем и трехмерен: четко обозначенная перспектива — многоплановая ширма-лестница, уходящая вглубь сцены — антипод пространственной неопределенности предыдущих постановок.
А вот хрустальный, зыбкий мир андерсеновской сказки отгорожен от зрителя стеклянным занавесом: и подводное царство-аквариум с плавающими русалками, и чертоги дворца отражает огромное, во всю сцену, волшебное зеркало — лейтмотив романтической иконографии («Баллада о морской царевне», реж. А. Сухоросова).
Если творческий путь Юлии Селаври — это вереница последовательно возникающих образов, то художественный мир Андрея Ефимова, другого кукольного бога екатеринбургской театральной сцены, можно представить скорее в виде концентрических кругов, расходящихся от единого центра. Каждая его находка содержит в себе черты всех предыдущих и всех после дующих, каждый спектакль — это формула, свернутая в себя, сверхинтенсивное высказывание мыслите ля и творца. А. Ефимов создал то, что называется авторским театром, а еще уже — «театром художника» (термин В. Березкина). Он любит творить в одиночку, и его натура романтического художника-диктатора проступает даже там, где рядом появляется фигура режиссера-соучастника. Чистым эквивалентом души Ефимова являются три постановки, им же самим обозначенные как программные: «Иллюзион», «Стойкий оловянный солдатик» и «Картинки с выставки».
Кукольников часто сравнивают со скульпторами. Что касается Ефимова, то он, скорее, инженер-архитектор. Его любовь к конструированию сложных таинственных миров, населенных трогательными механическими существами — пристрастие воистину романтическое. Местом действия спектакля «Стойкий оловянный солдатик» (реж. А. Сухоросова) является замок, вернее, фасад замка, в котором попеременно открываются дверки, оттуда выходят маленькие человечки, разговаривают друг с другом, потом вновь исчезают и дверки за ними захлопываются. Позволить зрителю проникнуть внутрь загадочного мира художник не может, он всегда оставляет нас на пороге таинства, как это делают служители культа, охраняющие сакральное пространство алтаря от постороннего вторжения. Фасад замка — та же алтарная преграда; то, что внутри — тайна за семью печатями. «Картинки с выставки» (реж. А. Борок, А. Ефимов, С. Плотов) — спектакль-импровизация на музыку М. Мусоргского. Постановщики услышали в ее диссонансах коллизию комедии масок. Извечный спор Пьеро и Арлекина разворачивается здесь как архитектурный поединок-пантомима: герои поочередно представляют на суд Коломбины волшебные макеты; каждый из них — это исповедь, воплощенная мечта. Вот играющий на лютне трубадур, от песен которого распускаются розы и вздыхает задумчивая красавица («Старый замок»); вот бедный еврей, просящий подаяние и получающий отказ («Два еврея»). Ефимов использует здесь широкий круг изобразительных первоисточников — рисунков и проектов архитектора В. Гартмана, послуживших прототипами музыкальных тем. Диалог в спектакле происходит не только на уровне сюжета, но и на уровне памяти: один художник воскрешает другого в образах, наполненных музыкой и любовью. Это не реконструкция, но посвящение.
Такой взгляд сквозь призму эстетических накоплений прошлых веков принципиально важен для творчества Ефимова, и один из главных исторических адресов его мироздания — эпоха готики, стихия готического храма. Экзальтированная патетика взмывающих ввысь шпилей, тектоника вертикалей, колючая пластика актеров, да и сами субтильные фигурки кукол, похожие на тени пробудившихся от вечного сна святых с католического портала, — все напоминает средневековую мистерию. Спектакль Ефимова, как и готический храм, — модель свернутого времени, временного абсолюта. Недаром, сказку об оловянном солдатике сам он называет «Сказкой времени».
Часовые механизмы часто встречаются в образной системе художника, но их стрелки измеряют вечность — эсхатологический подтекст дает о себе знать и в ключевом эпизоде «Картинок с выставки» («Катакомбы. С мертвыми на мертвом языке»), и в финале «Оловянного солдатика», когда силуэты танцовщицы и ее возлюбленного истаивают в пламени разгорающегося камина.
Феномен художника-пророка, столь полно воплотившийся в личности Андрея Ефимова, возник в Екатеринбургском театре кукол не на пустом месте. Еще в 70-е гг. Роман Виндерман — в то время главный режиссер театра, а ныне главная его легенда — стал создавать спектакли, по силе мысли равные культовым опусам Большой Сцены. Это он начал поиск новых способов повествования, ввел понятия «взрослый кукольный спектакль» и «синтетический спектакль» созданный на стыке разных жанров. И он же «перевоспитал» труппу театра, заставив актеров работать над вокалом, пантомимой, драматической игрой. Теперь они умеют не только «умереть в кукле», как того желал С. Образцов, но и воскреснуть в сложной «человеческой» роли.
Именно в то золотое время сместился угол зрения на проблематику кукольных спектаклей: от создания отношений кукла-кукла режиссеры перешли к осмыслению многогранных связей куклы и кукловода. Эта установка легла в основу новой постановочной эстетики, и с тех пор сложные рефлексии над диалектической природой жанра не покидают пространства театра.
В режиссуре сегодняшних репертуарных спектаклей есть одно принципиальное сходство — критический подход к драматургическому материалу. Свежих текстов теперь не пишут, зато бойко перекраивают старые: иногда с ними просто играют, иногда — серьезно осмысливают, но в любом случае режиссер остается не внутри, а вне произведения, выступает в качестве интерпретатора, аналитика (здесь характерна фигура рассказчика, которая часто вводится в спектакли: «Синяя птица», «Баллада о морской царевне», «Потешки», «Заяц, лиса и петух» и мн. др.).
Особенно яркий пример такого творческого отношения к тексту — спектакль-игра «Теремок INTERNATIONAL» (реж. А. Сухоросова, худ. А. Мелентьев), где элементарный сюжет народной сказки разыгрывается четыре раза артистами-гастролерами из Франции, Италии, Польши и Африки, а затем строится «общий теремок» — веселая пародия на модель современного «глобализованного» общества.
Свое максимально полное выражение новая режиссерская стратегия театра получила в постановках Александра Борока. Мастер концептуального стиля, мистификатор и мыслитель, он любит работать с высокой классикой, любит дерзкие перефразировки, монтаж, брехтовский метод отчуждения и принцип обнаженной театральности. В спектакле «Здравствуй, театр! (Три поросенка)» он вдохновенно разрушает священную неприкосновенность сцены, превращая ее в обыкновенную детскую комнату, деятельно обживаемую неуправляемым роем маленьких зрителей, которым и предлагается строить поросячьи домики (бедная старая сказка!). В других своих постановках Борок вообще игнорирует пространство, заданное сценой-коробкой; гораздо симпатичнее ему романтика бродячего театра: действие спектакля «Буратино» сосредоточено на вращающейся передвижной повозке со сменными декорациями; для «Картинок с выставки» прямо на планшете сцены возведены собственные подмостки — это театр-балаган; точно такая же деревянная конструкция — в «Дон Жуане», но здесь в нее встроен еще и вертеп для марионеток. Часто обращаясь к классике, Борок никогда не выдает ее из первых уст: «Чайке» А. Чехова он предпочитает детектив-продолжение Б. Акунина, образ Дон Жуана слеплен из разных источников и преподнесен с точки зрения его слуг, Гамлет говорит голосом Высоцкого.
Как бы то ни было, весь этот арсенал модных театральных приемов не мешает Бороку размышлять, эксперимент идет рука об руку с философией, и, конечно, у режиссера есть свой Шекспир. «THE HAMLET» (худ. А. Мелентьев) — плоть от плоти уральского гамлетизма, подарившего сцене целый ряд бытовых драм (Коляда, братья Пресняковы). Борок поселяет Гамлета в деревню, текст Шекспира переписывает, авторскую версию пересыпает песнями В. Высоцкого. Сама собой напрашивается параллель с любимовской постановкой и со спектаклем-концертом, поставленным на Таганке после смерти поэта (даже финал того памятного спектакля совпадает с финалом нашего «Гамлета»: оба они кончаются песней «Кони» — последним словом Высоцкого). Однако эта перекличка — не более чем фикция. «THE HAMLET» Борока о другом, он о людях и куклах.
В основе действия лежит принцип инверсии: здесь играют живые актеры, волей режиссера и сценографа превращенные в кукол. Это для них водружен на заднем плане гигантский стог сена, исполняющий роль ширмы, а деревенское поле — планшет сцены — исполосовано барьерами, задающими вектор движения. Угодишь не в ту колею — не выберешься, как поется в песне Высоцкого. Люди становятся объектами манипуляции, подчиняются правилам, предписанным кем-то незримым. Деревня — тюрьма, в которой они обречены жить («весь мир — деревня» — перефразирует Борок шекспировского Гамлета). Быт обрастает метафизикой: стог сена превращается в зловещую босховскую аллегорию Вселенной, а пугало, возникающее в конце первого акта на авансцене — в распятие.
Еще одна тайна «кукольного» «Гамлета» — отсутствие Призрака отца. В тот момент, когда он должен появляться, в зрительном зале загорается свет, и актеры с напряжением смотрят на публику. Заигрывание с аудиторией сегодня стало модным режиссерским трюком, и только в Кукольном Доме установка на диалог изначальна, она идет от специфики детского восприятия. Вероятно, мало есть на свете театров, где с такой любовью заглядывают в глаза своему зрителю, и уж точно нигде еще не доверяли ему сыграть важнейшую из ролей — роль гамлетовской Тени, воплощенной совести человечества.
Актерский ансамбль Екатеринбургского театра кукол по-своему уникален. Прежде всего, это ансамбль «живописный»: его необходимо воспринимать во всем многообразии личных миров; в нем каждый, и заслуженный артист, и юное дарование, имеет право на сольную партию. «Золотой ключик» к раскрытию колоратурного дара труппы подобрал все тот же А. Борок: в спектакле «Буратино» роль рассказчика он доверил целому кордебалету актеров. Образ «автора», многоликий, расцвеченный россыпью интонационных оттенков, сверкающий всеми красками карнавала, стал как бы групповым портретом труппы, написанным кистью венецианского художника. Неудивительно, что здесь так прижился язык двух великих мастеров полифонического романа - Шекспира (вслед за «Гамлетом» появится «Сон Джульетты») и Достоевского (премьерный «Бобок»).
«Бобок», поставленный московским режиссером Григорием Лифановым, — блестящий подарок театру ко дню рождения. Этот спектакль стал откровением ушедшего сезона. Лифанов взял за основу маленький, но очень емкий рассказ Достоевского (М.Бахтин называл «Бобок» микрокосмом всего творчества писателя), и попытался не как-либо интерпретировать литературный материал, а представить его на сцене во всей очевидности - подход, принципиально новый для театра. Сюжет рассказа предельно прост: спивающийся писатель Иван Иванович во время путешествия по кладбищу случайно подслушивает разговор мертвецов, после чего ему открывается истина — великая тайна слова «бобок». Зритель спектакля приобщается к ней через удивительную игру-пантомиму Максима Удинцева. В этой игре литературный персонаж словно ожил, а, кроме того, ожила сама речь Достоевского, ее фонетика, ее тембр, ее диалогическое начало. Иван Иванович - человек двоящихся мыслей, он постоянно ведет разговор с самим собой, и этот разговор уходит внутрь, в каждую фразу, в каждый жест, в каждое мимическое движение лица актера, делая его перебойным и надрывным. Недостаток словесной ткани восполняется за счет пластики, танца. Воспринимая свое тело как нечто стороннее, М.Удинцев управляет им, подобно тому, как в других спектаклях он управляет куклой. Превращаясь в фантастическую крэговскую сверхмарионетку, он создает образ сверхчеловека, через которого небо вещает истину. Так на сцене театра вновь возникает фигура Пророка. Удачная находка режиссера — введение в игру двойников Ивана Ивановича, копирующих его движения и мысли: их нет в рассказе, но они не могли не появиться в спектакле, который можно назвать сценической формулой литературного мира Достоевского.
Мотив двойничества уже давно живет в постановках Екатеринбургского театра кукол: в «Дон Жуане», где параллельно существуют театр людей и вертепный театр; в «Картинках с выставки», где персонажам комедии масок находятся герои-аналоги в кукольном мире, и, конечно, в «Гамлете».
Постоянное внимание к теме двойника — самообнаружение подтекста всех размышлений театра кукол над своей дуалистической природой. Ведь марионетка, по твердому убеждению кукольника, — существо с человеческой душой, а, может быть, это сам человек, лишенный тела и оставшийся наедине с собой. Как раз об этом хочет нам рассказать загадочный логотип-перевертыш на фасаде театра: человек, ведущий на ниточках собственную тень...
Марина Михайлова
журнал ZAART / март - август 2007